Том 1 ⋆ Страница 3 из 18 ⋆ Книги Владимира Ю. Василенко

Том 1

***

Мне твое не нужно тело,

не нужна твоя душа –

только то, что у предела

возникает, чуть шурша:

тень соседнего пространства,

в чье иду непостоянство

с тяжести, с колен, с ума –

ты сама, лишь ты сама.

1993

***

Безмолвным августом идущим

дыша и чувствуя ясней,

чего я снова жду в грядущем,

каких солнцеворотных дней?

Душе то мрачно, то отрадно,

разбуженной (как глушь лесная,

лето выдалось прохладным

и слишком жаркою – весна),

охота ей в тени склоняться,

молчать и грезить иногда,

что не уходит вся сквозь пальцы

ручья знакомого вода.

1993

Иосифу Бродскому

Убежденный, что жизнь есть форма Бога

(то уже не залог сего),

я на деле способен понять не много,

к сожалению для Него.

Я сдаюсь перед тайною полу- слова –

полу- замкнутых негой уст,

как сдается нагруженная основа

под невесомостью чувств.

Непростительная, признаю, потреба –

разделять пейзаж слоем век:

между верхом и низом всего лишь небо.

Но меня страшно тянет вверх.

За уход и за зренье – одна награда

(слепота – только полусмерть):

на кругах, то ль заоблачных, то ли ада,

от безвестной любви неметь.

1993

***

Бог Пушкин, бог и Фет, однако

подобна миру до греха

необязательность стиха,

счастливая до Пастернака.

А проморгав стихотворенье,

отдаст ли, грезя, жизнь сама

необязательность ума

на хладный пламень озаренья?

Разъята бездна совершенна,

божественная сходит пена,

и чудная картина дна

немыслима и вглубь озарена.

1993

***

Я не знаю, кем приведён я в дом.

Тихо за окошком горит луна.

Словно вспоминает в высях о том,

кем туда она приведена.

Если начинает вдруг глохнуть род,

если небеса так стоят тихи

и звезда едва бежит через брод –

кто-то избирает стихи.

Я не знаю брода, но уложу

все слова, что выси мне возвратят, –

те, что в безголосье скажу,

в бессловесное уходя назад.

1993

***

Не верю я, что не был я любим.

Мне легче думать, что не в этом дело, –

что ты была Создателем моим

и, попросту, губить не захотела.

Оставленный тобой, твои глаза

не помню и не знаю, где теперь ты,

и не молюсь другому богу за

всю муку невостребованной жертвы…

Проснешься – пот. Порежешь палец – кровь.

Идут дожди над Гефсиманским садом.

Я очарован странною игрой,

когда бессмертие – все время рядом.

1993

Тишина

Не откровений лишены

и эти дни и эти стены,

но деревенской тишины

невозмутимой перемены:

далекий звук прошел, исчез.

На целую округу двое

в невидимый вступают лес,

как в озеро с листвой и хвоей.

Все заново, когда, прозрев

в деревьях первых, сердце склонно

и утонуть в чаду дерев

и выйти на равнины лоно –

в зеленых идолах земли,

в уступах их по краю поля

что узнаёт оно вдали,

что слышит, тишину мозоля:

немеет, хвоей и листвой –

их неподвижностью – томимо

или с равниною пустой

неслышно протекает мимо.

1994

Кузнечики

В угаре лампочка, расплавлен цоколь,

капустницы в потоках не секут.

Заливчик ржи по щиколотку, цокот

сливающихся терций и секунд.

Ц-ц-ц-ц… Левее, за косою

застывших сосен смуглым небесам

уже сообщено такое,

что добавляет голоса часам.

Возможно ль?.. Ладно – здесь, но и в проеме,

меж соснами и лесом, чуть правей –

жара и тишина. Ни звука, кроме

временщиков, прикованных к траве.

Скорее мнишь, чем чувствуешь, прохладу –

предвестницу мгновенных перемен.

И этот цокот, словно так и надо,

бесцельный, нескончаемый рефрен.

1994

***

Звал бесконечно – летела мгновение.

Льнул – и обрел, мой чудесный двойник.

Остальное ушло в отражение,

к облаку лучик приник.

Только по вздоху, по отзыву нежному,

вслушиваясь, все принимая как есть,

твоему доверяюсь нездешнему.

«Не забывай. Он всегда здесь».

Что-то уйти разрешенное просится.

Может, тихое, ясней всего

сказанное и не к паденью относится:

«не искушай Господа твоего»?

1994

Шиповник

Как вероятность, как видение:

лето сдвинулось на треть,

и в августа холодной тени

шиповник может пламенеть.

Не весь. Отдельные макушки

над сбродом зарослей густых –

не осы желтые, а мушки,

сгорая, путаются в них.

Почти у каждой примадонны,

у бледно-розовой горсти –

мизинцы темные, бутоны,

уже готовые цвести.

И, как безумие, как на год

благополучный – компромат,

среди осенних желтых ягод –

тончайший, нежный аромат.

1994

Вторая среда

***

Нельзя ни во что уйти,

как в зеркале – вглубь лица,

и неизвестность пути –

неизвестность конца.

Каждый толчок во мне

издали, осязаемо,

узнаваемо не-

узнаваем.

Первая тишина

как-то уже звучала,

как-то еще слышна.

Что – до начала?

Можно уйти в язык,

в то, из чего слова,

не подлежащее тлену.

Но, говоря «язык»,

мы упираемся в о-

чередную мнимую стену.

Ведь «не убий» – и та,

в общем-то, красота.

Есть красота вещей,

есть красота вообще,

и ты – ее протеже.

Это ее «не сметь!»

Но не уйти уже,

видимо, не суметь.

1994

***

Протекает время, как крыша. Разве

что в одиссее без мер и чисел

я накапливаюсь на одном и том же пространстве

(как в мозгу слова, превращаясь в мысль).

Я вошел и поранил близь, и,

вынашивая, ее повторяет даль.

И чем больше смысла – тем меньше жизни,

тем ее не слыханней и не жаль.

Когда восстановленную картину

проберет шутя ветра вздох,

в меж двух елей натянутую паутину

упадет ли кто лицом – знает бог.

1995

Шарлотта Рэмплинг в «Ночном портье»

Чужая жизнь для него – ничто.

Что-то делает его таким.

Человека заслонит этот плащ, это его пальто, –

и от человека – дым.

Пропасть, в остатке, на миг впереди,

пропасть привита его волосам,

пропасть трогает камень в его груди,

едва он заглянет в нее сам

сквозь ту, кто идет не туда,

впиваясь в него не глазами –

настолько стоящая там вода

быть не может слезами;

для кого стать дымом, как для него – скрыть плащом;

кого единственную не упрекнешь,

что понимает, в чем дело; кто скажет «еще»,

подставляясь под нож;

чьи глаза и заслоняют как раз

то, что делает его таким.

Человека затянет подобное выражение глаз, –

и от человека – дым.

1995

Уход

Для меня он был жив не так, как другие:

те, заоблачные, златоусто-глухие,

образовывали в горнем кругу своем

некий чуткий проем.

Для меня он ушел не так, как другие, – вышел.

Не вовне, не в глубь – по ступенькам, направо и выше.

Невозможен приступ нуды, разлуки,

неизменна «скорость, с которой доходят руки».

Со строфой покончив очередною,

оживив глаза, наконец он займется мною.

А молчанье лица и страницы суть эхо.

Больше не к кому ни писать, ни ехать.

1996

***

Внутренности, включая душу, не ту ли,

что ими усвоено, имеют цену?

Только когда мы съедены, когда нами рыгнули,

что-то наше выходит на сцену.

Исчезающий, ты – все тише, все шире.

Только в том, чему уже не бывать,

как в каком-то еще ожидающем мире,

начинаешь – существовать.

Ты не «есть», но «был», это не измена.

Эго – только эхо: был нужен ток

и озноб объятья, и вид колена,

времени теряющего чулок.

1996

Сосны. Нарочь

Настолько все вокруг спит, что нельзя уснуть,

настолько день – не найти за душой ночлега.

Холодному сонму вод освежает грудь

тонюсенький (в полметра) пододеяльник снега,

надвинутый на плечи. Выше, всегда голы

(от беглости взора еще нагота свежее),

бессонницу кровле ветхой несут стволы,

как жилки на белой, измученной синью шее.

Не ампулы заянтарье, а вот он – яд:

стволы еще куда-то движутся, даль же

и день остановлены, отстранены, стоят,

пока ты со всем своим ливером проходишь дальше.

1996

Письмо в 1913 год

Я рванул тебя взглядом настолько властным,

что ты обернулась.

Остывая, глаза мои полнились разным,

совесть вернулась.

И, как море, идут сквозь меня иноверцы,

задевая плечом.

Не читай в моих глазах – пиши в моем сердце –

ты знаешь о чем.

Я кажусь тебе гунном в своей глухоте,

но ты тоже, случалось,

молча знала: не те, не те, не те

ближе к началу.

Ни былинки у прошлого не отниму,

капля в Лете,

а нечаянно шелк слепой обниму –

только шелк столетья.

Ни объятье, ни море меня не тронь:

ты на лист тетради –

положила на голову мне ладонь,

в долго коротко глядя.

1996