Том 4. Романы ⋆ Страница 4 из 24 ⋆ Книги Владимира Ю. Василенко

Том 4. Романы

III

 

 

 

Считается, что в романах нас по-настоящему задевает только отдельное. Отдельные места, отдельные чувства, овладевающие персонажем или автором в результате подготовительного материала, составляющего основную массу страниц. Буквально всего лишь отдельные фразы. Мизер… Дойдя до последней страницы, заполненной уже всего наполовину, Валя все продолжал читать, словно хотел на соседней стороне разворота в перечислении станций метро с фирменными магазинами издательства отыскать еще что-то, еще какие-то слова, что помогли бы понять, отчего тело Настасьи Филипповны под простыней в полу-темени производит такое живое впечатление, даже более живое, чем она сама, прошедшая по этим страницам произведением Тоцкого. И даже перевернув окончательный лист, вглядываясь в эти: «Идиот», «Роман», «Художественный редактор…», «Гигиеническое заключение №…», «Отпечатано с готовых диапозитивов»… И даже открыв сызнова, ища чего-то, совсем уж невозможного в аннотации: «Яркая и почти болезненно талантливая история несчастного князя Мышкина, неистового Парфена Рогожина и отчаявшейся Настасьи Филипповны, много раз…» и так далее. Именно, только их троих, та – ни при чем. Только эти трое… Отложив книгу, Валя уставился в синее, стоявшее за окном и форточкой. Каких-нибудь сто с небольшим оборотов Земли вокруг Солнца. Та же синева, все та же. Делающая с людьми все то же… Он не понимал теперь, как можно было высказываться об свидании с Аглаей на зеленой скамейке как о лучшей сцене романа. Нет. Этот финал, скупо, почти наскоро поданный, сделал с ним… много дальше повел… о, куда!.. Джойс и Пруст, оставленные совсем на время, были теперь книгами о другом… О своем же, об этом, о том, что делает с такими же, как он, такая широкая и безответная сторона, как эта, можно только так, так же внешне не горячо и с этим бережным указанием на безответное. Сейчас он словно сам себя никак не мог достать из этой купели, в какой более ста уже оборотов – Настасья Филипповна, за какой все ее прежние, те, обороты, и князь, завершивший свое анти-воскрешение: смотрите на него или на вид с горы, и последнее (Лизаветы Прокофьевны), чуть не гневное: «… сами увидите!». Так вот оно что: самое большое в нас может быть привнесено другим человеком. Поначалу почти случайно. Невольно затронув… и вот уже сознательно (но волей чужою) овладевая тем, что были мы сами. Какие есть. Если это так, то и то, какие мы есть… А после – то, чем мы стали, делает то же с другими, с другим. А зрители и не ведают, что у них – то же самое, только свое. И где начало всему этому? Ну да, Адам породил… Адам породил… Вещество… антенны… поля… То есть то, как. А то, что – ?.. Сырцов никогда еще не чувствовал себя таким русским. Настолько. Ему даже герои Толстого стали на время казаться плоскими в виду этой троицы. Даже двоицы. Даже всего только этого переноса (чего?) от Тоцкого к Настасье Филипповне и затем к князю. Тут, видимая орудием этого переноса, сама Настасья Филипповна отделялась от сути: сама она кончала как бы выточенным из мрамора и ужасно неподвижным кончиком обнаженной ноги, выглядывавшим из-под простыни, тогда как сути ее и в этот момент настолько была чужда неподвижность, что возникало чувство, будто и имя-то это – Настасья Филипповна, и сама его хозяйка взяты были этой сутью, словно автором романа, как персонаж, на время, и… и… Одним словом, от всей этой хозяйки самой по себе – разве что тело, терзающее суть и ею терзаемое. Так и в словах: есть настоящие, есть только заполняющие открытые рты, не более. Князю, конечно, изначально было легче, он почти еще был и не тело. Верней, конфликт с телом, с другими телами – внешний, не было еще этого изуверства между князем по сути и князем в виде тела и голоса. Не было. До Тоцкого.

Впрочем, чем дальше князь… чем дальше Сырцов уходил теперь в дебри, тем недовольнее он становился уклонением по ходу этой прогулки от того, первого, чувства, бывшего при окончании чтения. Что-то очень большое… Развязка поднимала его над чем-то очень большим, чем на деле оказывалось то, что и без того было – ого-го каким! События и действия отходили в тень, и это была тень от чего-то до того огромного, что даже не темного, высящегося еще в более огромном светлом. Эти немыслимые без вещества поля…

– Ну, скажи… Как по боковой линии, ты же умеешь.

– Я…

– Да… ты, ты!

– …весь… язык иссосал.

Обожди, обожди. И на скамейке, тогда, самое главное – от этих слов Аглаи: «Она убьет себя на другой день, только что мы обвенчаемся».

– Зачем же было так… мучиться?

– Моисеич все спрашивал: «Где Александра?»…

– Ну… И где?.. Ты бы не мог всем… и мне заодно…

– Не плачь.

– Что ж мне плакать… когда я с тобой.

Он лежал с ней в обнимку (оба – устроившись, как можно удобнее) и представлял, как вот так лежащими на зеленой скамейке… как вот так лежащими их представляет винноглазая на зеленой скамейке… их представляет винноглазая. Прямо сейчас. Проницательность которой он, может быть, и чувствовал в виде этой своей фантазии. А та, в свою очередь, допроницалась бы до этой его догадки о том, что она их видит. Зеркальность зрения… Он теснее прижал плечо (чье?..), на какие-то мгновения примирив непримиримое, чувствуя, может быть, что, когда это, невесть из какого (отнюдь не сегодняшнего) дня, состояние пройдет, отчетливей вызначится непримиримость. Только что, может быть, он и успеет – оценить новизну этого своего чувства по отношению к какому-то, больше еще намечавшемуся (еще где…), чем образованному уже, единству из них обеих. Куда реальнее было сразу же за тем охватившее тягостное ощущение разделения им самого себя на себя с каждой из них в отдельности – одного реального, другого мнимого, с остававшейся обоим только одной перспективой: меняться местами. И все из-за того, что он… нет, не одну жалел, а другую любил, не одну держал за прошедшее ее, а другую – за будущее ее – нет: в обеих всего хватало, а… он… не понимал основания, на каком следовало бы делать выбор. Разнообразие их ничего не добавляло в его отношения с обеими, скорее обе казались ему одною и тою же. Не больно схожие их манеры и повадки все же сходились, вели, как ему представлялось, к чему-то более-менее одному: за этим одним маячило время, как бы пытавшееся ему сказать что-то обо всех этих преображениях одной в другую. Останови оно свой выбор на одной, и другая оказалась бы несуществующей. Что-то в этом роде… В то же, чтобы они поладили между собой, верить было нельзя.

Впрочем, у него ведь осталась только одна, произведшая с ним все это, близкое к помешательству, там, недалеко, в дверях. Так обнимался он только в детстве, с любимой собакой. А так, как он сейчас, – с этой развалившейся вокруг него, вытянувшейся кошкой, от чьей наготы ныло по всему телу и всякий смысл заменялся этим нытьем, – так вообще: ни молодым, ни утоленным.

Переход количества в качество. Одно качество. Без количества. Только еще одна могла бы выкинуть так же бесцеремонно в это же. И вдвоем они заслонили бы ему дорогу обратно.

Поняв сие глубоко, то есть уразумев, Сырцов легко отпустил все (бывает же так: съел рыбу и одновременно выпустил ее же?), и только кругами на поверхности все это заполировывалось, покрывалось ощущением себя творцом, и творение, не замедлив ждать, возникало, проявлялось удобными одна для другой, одна за одной, строчками, прямо во сне:

 

Тут мы ясно наблюдаем

ход досужего сужденья,

наша мысль, а также чувство

низыходят до сего:

если мы чего желаем,

скажем прямо – наслажденья,

то, блин, на хрен нам искусство

и все прелести его! –

 

и каждая следующая строка, так легко попадая и в рифму и в смысл, будоражила и веселила все новым весельем, понемногу заменяя сон уже одним непрерывным счастливым смехом.

 

 

 

У нас люди пока есть,

а денег пока нет

 

 

Снаружи, у старой, заброшенной мельницы – ни души, кроме пары тел, волновавшихся в разбежавшейся из-под них, ставшей и испуганно уворачивавшейся траве.

Высоко в стороне-вверху «маслом таяло на голубой сковородке», казалось, нежаркое солнце, и только в космосе, разлетавшемся уже бог знает на что, без понятий о темном и светлом, становилось, чем глубже – свободнее, успокаивающе по-свойски, как в своем, ни на что покинутом когда-то и вот теперь оцениваемом по достоинству доме.

Легкий звук болотной ряски заглушался снаружи невольным помыкиванием, в доме же шел разговор на домашнем, из детства, не вполне еще связном, опять встававшем из лепета…

Мало понимая, что, режиссер Твердынский, сидя, застегивал рубашку, пуговку за пуговкой отправляя непослушными пальцами куда следует.

– М-м…

Не прекращая работы, он оглянулся на спутницу, в возвращении и первом повороте головы невольно подавшую голос. Ничего вроде «не смотри», но так, словно всего лишь лень напрягать связки. Линия рта говорила об условно-досрочном… о возвращении, не решавшемся себя… «Не смотри», – шепнулось уже внутри – словно, отвернувшись, он помог бы этому ее выражению.

– Замечательно.

Да, бледнокожий, обрюзгший за зиму дурак.

– Еще бы бантик. Знаешь, мальчикам повязывают…

Не отрываясь, он глядел на нее, принявшую его вид за дурачество, и ее вид казался ему отголосками разговора – того, еще не совсем обратившегося в чужое, подслушанное. Она тоже вроде бы серьезно смотрела, как по крупному его носу катится, виснет, шлепается, обрываясь, капля пота.

– Я пошутила.

Он встретился с ее взглядом, не поднося руки к лицу, ничего в нем не меняя.

– Нет-нет, не в том смысле. Мишка с куклой громко топают, иди сюда… Под знак воздуха.

– У меня – воды. У нас с тобой море?

– У нас с тобой газировка… Нет мужского сердца. Или женского. Нет и этого – суммы мужского и женского. Или есть?

– Есть пара снизу, есть пара сверху.

– М-м?

– Жизнь – это то, что мы делаем, в том числе говорим. Искусство – то, как мы к этому должны относиться. Как нас лизнула собака или что сказал Шекспир – это жизнь, а как нам к этому относиться – искусство.

– Браво. Ну, и как же?..

– Что?

– Как к этому относиться? И в ладоши звонко хлопают.

– Главное, не надо неточных слов.

– Это как?

– Иногда думаешь-думаешь, и вдруг точное слово – и за ним вся мысль перевернется в обратную.

– И… как часто?

– Сегодня – в-третьих.

– Я твое третье? Любишь кусать карандаш? Когда пишешь.

– Перевернется в обратную, – не слушая, продолжал режиссер. – Вот, например: уезжают, хорошая жизнь, хорошие деньги, трудности, да, но – несравнимо! Это же – там! Что – здесь?.. И сам уже думаешь… А потом – одно слово. Одно только слово: чужбина. И всё на своих местах…

– Я, пожалуй, буду одеваться.

То особое чувство, к какому мы все стремимся и какое, кажется нам, один раз посетив, уже никогда нас не оставляет с этого первого раза, – чувство это возникает между людьми при их созерцании друг друга, но не от созерцания. Вот это «не» никто, кажется, не усвоил: разглядывание глазами глаз и всего лица – непременное условие, но только условие. При этом условии то, что свяжет нас с этим лицом напротив, и уже не лицом, а «лицом», то есть всем, всем этим напротив – втекает в нас вовсе не глазами: глубже, глубже глаз и чуть ниже (хотя и кажется, что выше), совсем чуть, как бы стоит в этом месте, идет из него, из глубины за ним. Много, много надо условий, чтобы оно возникло, а иногда – никаких: как само, по неосторожности – раз, и готово. Поняли? Не глаза…

Они одевались, и «глубже глаз и чуть ниже» хорошо их держало, не сбрасываемое ни наклоном, ни резким движением. Судя по тому, что двадцать минут назад пели птицы, а теперь было тихо, те – максимум, наблюдали теперь за ними, скашивая головенки. Застегиваясь, он какое-то время не мог отделаться от ощущения, что тот – в песке. Встававшая же наконец с облегчением трава казалась могилой. И она… она вдруг пригорнула тоже лодыжкой со своей стороны, наверх.

– Ты… чего?

Головы не подняла – настолько полагала его с ней заодно… Чем же они здесь занимались?..

– Зачем это тебе застегиваться самому?

– А знаешь, есть такой вид спаривания…

– Какой? Стой смирно.

– …Вот он сидит на кухне у раковины, на табурете, пока она домывает после безмолвного ужина вдвоем, и у него уже почти нет надежды… не то… не надежды… Он почти уже потерял себя: жизнь почти уже в нем раздвоилась, и та, в какой он потерянный, словно уже основная. А она… отвергнув его, провинившегося, сама уже раздавлена, уже и не знает… Как бы мешкает, поворачиваясь, проходя. Он как бы ее задерживает, пространство как бы теряется, помогая. Джинсовая синяя юбка – под руками, а красный свитерок во всей своей тонкой упругости – под щекой. В ответ – эти ее машинальные приглаживания этой его отыскавшей саму себя головы… Или… или вот еще такой вид: он после вчерашнего круга друзей, весь в алкоголе и в радости не отошедшей еще личной победы, добавляет с верной спутницей в озерно-прибрежной кофейне, оказываясь с ней погодя в иллюзорном уединении плешивого ивняка с голосами кругом вдруг могущих показаться. И он в смятении растущего – дальше некуда – желания. Уже думает, что вполне б успел потихоньку… сделаться ей креслом, в принципе и не раздевая… но время идет, идет…

– Иди к черту. И что?..

– Не решился. Видишь вот…

– Не откладывай на завтра то, что можешь отложить сегодня.

– А?

– Лозунг на птицефабрике. Ну… я не спешу.

– Правда. Побудем. Послушай меня еще. Я… не знаю, разнообразие ли вкусов влияет на выбор или всех тянет на одно и то же, но… само притяжение идет, мне кажется, не от отдельной черты…

– «Провести ось симметрии», как некоторые…

– …не от отдельного признака – глаза или сама знаешь что… а от определенного набора, достигаемого самыми разными сочетаниями признаков, всегда соединяющихся во что-то близкое к одному и тому же… стоящему в воздухе. Не тот или иной тип, блондинки там или… А этот фантом…

– И что?

– Он ведь, наверное, – то, что мы называем «смыслом».

– Фантом с притяжением?

– Он как сила тяжести без тел, из глубины именно моего времени, он – сама эта глубина, насколько можно в нее заглянуть. Если не он – я ничего не увижу, теми глазами.

– Теми глазами?.. И… зачем мы всем этим занимаемся? Всей этой сменой одних на нас, нас на других? Пересиживаем события в теньке?

– Я понимаю… События – и наши. Я… их пока не нашел.

 

 

***

 

 

– Есть еще самиздат.

– Три муравья объединились, издали закон и берут налоги.

– Это самиздат?

– Не-е-ет, это те.

– То есть ты хочешь сказать, что самиздат…

– …Никакого нет самиздата. «Самиздат» – выдумка тех… тех…

– То есть налоги аморальны?

– Слушай, какие налоги?

– Ты сам сказал: объединились, берут налоги…

– Не женись, мой друг, никогда не женись, а женишься – непременно на женщине… и лучше замужней.

– Понял…

– Чем дальше в чтиво – тем явственней ассоциации с этим, из песни: «Тихо в лесу, только не спит змея, у нее в голове мозгов до …, вот и не спит змея». Понимаешь? И главный обман – даже не сам текст, а сумма выделенных критикой представлений о том, как к нему следует относиться, – похоже, режиссер набрел наконец на то, о чем эта их беседа. – Понимаешь, критика это выделила. Как слюнная железа – то, что едва не колоритнее пищи. Ей-богу. И текст уже весь в ферментах, переваривается. Редко-редко когда видишь: несъедобно. Само съест…

– Ну да. Я испытывал что-то похожее. Шекспир.

– Но оно же все – первое и последнее. Они же все именно этим и были, а те, кто за ними, – пытались сделаться… А надо – то, чем ты являешься, что ты есть не пытаясь. Вот что такое жанр. Мода, одежда, и – нагота. Попробуй раздеться. Снять слова и остаться в речи. Уровень новизны такого тебя – твоя цена… Смотрел «Новости»? Стивен Хокинг и его черные дыры – признал: пожранная материя все-таки проявляет себя… Представляю, как.

– «Я удовлетворен тем, что объяснил, как возникла Вселенная, но до сих пор не понимаю, почему это произошло».

– Что «это»: возникла или объяснил?

Художник Крейцер как-то странно посмотрел на режиссера Твердынского. Тот взгляда не отвел – в результате вышло, что художник уставился. Становилось все трудней разорвать эту визуальную альтернативу происходящему, в какой происходящее не исчезало бесследно, а все-таки проявляло себя.

– Что ты собираешься делать?

– С чем?

– Ты что-нибудь решил? «Собачье» кафе, коллекция в ванной… Есть идеи?

– Есть… идея.

– Какая же?

– Идея дрима… Идея дрима…

– Мне ждать или спрашивать?

– Понимаешь: нет никакого фильма. Я чувствую его возможность, его тело, его влияние на любого, кто его видит. Но это не значит, что он есть.

– Но это не значит, что его нет.

Режиссер благодарно посмотрел на товарища:

– Это дрим. Нашего фильма.

– Охотник ты нарекать. Ну, какие там еще дримы?

– Какие угодно. Что по-твоему такое игрушечный пес?

– Чучело дрима?

– Браво! Ну, да тебе ничего и объяснять не надо.

– Давай-давай. Сказавши «а», по волосам не плачут.

– Да нет, правда, в общем-то – всё.

– Ну, тогда я за тебя. Поправляй. Нечто нарисованное нашим воображением… существующее в нашем воображении… – чем?.. Чем оно нарисовано?

– Ну-у-у, я так не играю.

– Да?.. Значит… оно в нас сидит… сидело, и проявляется, а во всем, что проявляется… что?.. мы не можем уйти, все заложено, как генетическая программа развития?..

– И перезаложено…

– …Значит, судьба – на фантомах… на дримах, сталкивающихся с внешним миром? А мы – область их столкновений… И кто кого больше притягивает, те или этот – …

– Слушай, я чего-то устал сегодня…

– Фантазии реально управляют нами… Бред…

– Я ж говорю, не стоит все это…

– Хотя, почему бред? Скажем, страсть: нарисованная больше воображением картина производит в нас… Д-д-д… Так в чем тут фокус?.. Мы должны идти от фан… извини, от дрима?… А абсолют – облачение дрима в чье-то тело. Воплощение… А… откуда, позвольте, взаимность?.. Погоди…

– Все, я умываю руки.

Но художник его взгляда не отпустил – в результате вышло, что режиссер уставился.

 

 

***

 

 

Растянутая синева, распятая поутру меж редкими облаками, судя по тому, что там теперь, уже давно уступила собиравшемуся дождю: вот-вот пойдет что-то из этой – гуще-светлее – среды, но так уже третий день: безрезультатно (летишь в туалет, и – ничего). Переселение душ… Твердынский знает, что это такое. С ним это случалось девять раз в возрасте от восьми до шестнадцати. Просыпаешься… Еще вчера просыпался на диване, знакомом до каждого квадратика обивки, свешивался над ковриком, знакомым до каждой рожицы, спрятавшейся в ромбах узоров. Просыпаешься… не то в доме, не то в саду… Определение женщины… А что если оно такое: проснуться не то в доме, не то в саду, стоящем вокруг, хотя и всего лишь в окошке – так стекло увеличивает листву, просвечивающую и с блуждающим в последней утренней прохладе теплом, с заплутавшей во всем этом птицей, с тобой под деревьями, лежащим, озирающим кажущееся прохладным от новизны, принимаемое за нишу пространство, уходящее, куда не достать глазом… темно-красный сундук в полстены меж окон, полный ящиков с желто-темными удлинениями металлических ручек… в черных рамах и под стеклом картинки из допотопных журналов: барышни, молодой человек с тросточкой, плетеные кресла, стол, скатерть, вязание, голуби, клюющие под ногами… старинный, с «заборчиком», стол – главное в этой огромной нише, прикинувшейся комнатой с этой огромной кроватью, ставшей (когда?) твоею… Невозможно ни встать, ни не встать… Может, оно – такое. Определение… Знаешь, что ты в саду, но тот всегда за окном, водит по стене этой своей тенью, пронизанной светом, теплом, и ты – его, упустившая главное, птица.

Мурашки по коже… Гусеницы по груше… Однажды утром подходишь, а они уже там: движущаяся по стволу и веткам раскидистого древа желто-черно-красно-голубая кожа… Солнышки, висящие в бесконечной густой тени абрикосового дерева, в какой ты крутишься где-то наверху, перебирая ногами, променяв смысл висящей солнечной дроби на смысл веток… Просторы и закоулки двора с его укропом и луком, и малиной, и ветками, зарослями… Разве это – не определение женщины? Судя по действию.

После такого ищешь всю жизнь более подобающего вида, но – то же самое… Знающее, что с тобой делать. Меж тем как оно глядит на тебя…

Его дрим, главный, большой, подойдя вплотную, стал пространством-временем, в котором единственное его, режиссера, членораздельное ощущение, возникая и прячась, сводилось к некоему пониманию того, что, возможно, происходило с Шекспиром, страницу за страницей разукрашивавшим своим почерком. Не отрываясь.

Он увидел. Стал записывать, черкать, запоминать. «Подлинная история основания рая». В полной тишине. Затем – неожиданно возникающий критик под шапкою седины со стандартной проповедью, причем тут же – зачин некой музыки: и слова и мелодия, следуя параллельно, не мешая друг другу, привлекают на свою сторону зрителей… музыка, как перед восхождением, стихает, уступая финалу нотации: «Вот почему, может быть, правы будут те, кто кончат перед просмотром, чтобы уже спокойно насладиться настоящим шедевром».

«Потерпите», – в полной тишине.

Сцена в баре, целиком, начиная с бульдога и до: «Обещаешь? Там дождь, все такое»… Титры, пошли, под зачин второй, главной мелодии… Ушли… Коллекция, ванная, самолет-невидимка… Так. Все, вроде, выстраивается. Выходит, куски – не куски, все совпало, попало. И название. Всё – она. Какова роль того? Ч-черт… без разницы. Лето кончилось, надо снимать. Что?! А разве еще не понятно?

Все это время ливший дождь, успокаивавшийся, принимавшийся опять, вконец измучивший выходившее было солнце, отойдя, наблюдал теперь с легкой издевкой слабое шевеление губами бессильно улегшегося на окраину – луг и дома – света. Но и в издевке была усталость. Куда ни глянешь – одно и то же, те же игры… «…извратила путь свой на земле…» – «…и узнали они, что наги…» – «…откроются глаза ваши, и вы будете, как боги, знающие добро и зло…» – «…вот… стал, как один из Нас, зная добро и зло; и теперь как бы не простер он руки своей, и не взял также от дерева жизни, и не вкусил, и не стал жить вечно…» – «…и увидел… что велико развращение человеков на земле, и что все мысли и помышления сердца их были зло во всякое время…» – «Кто прольет кровь человеческую, того кровь прольется рукою человека: ибо человек создан по образу Божию».

Не спешить… Эти, выхваченные взглядом, – в круг, в перетекание одного в другое, в доведение до единого, одного и того же, когда каждое отдельно мнимо, но вместе живо, но в целом мнимо, но суммой живо. «Кто прольет кровь человеческую…» Кто? Кто же это? Чью? Не знать добра и зла или искать бессмертия, здесь, где-то в листьях, на ветках… А если не то, не другое – «и призрят» на тебя, и «обретешь благодать пред очами»… И потекут слезы пред незнакомкою, и той не отвести взгляда, и тот и другие, взгляд и слезы, будут одеждой, дающей видеть то, что под ней. И будут сказаны не принятые меж соглядатаями друг друга слова, и та не найдется ответить, и те и другое, слова и молчание, будут одеждой, изобличающей саму себя. «Со мной сегодня на работе…» – «Со мной всегда на работе». Потому что сегодня – всегда. Чья-то жизнь – его вечная жизнь, потому что невозможна без той, как та без этой. А под одеждою мы – части целого, живущие им, как оно нами.

Бог деталей… Все держится на деталях.

Пуговичка, крючок…

Только что ему рассказали его жизнь, но он, слушая, отвлекался, и теперь был в том состоянии, когда вроде бы помнишь и знаешь услышанное, но подозреваешь, что, дойди дело до необходимости пересказа – начнешь и не будешь знать, что сказать. Как же это он… От всего «услышанного» оставался обрывок:

– С чего это?

– Вот, видишь, тот же кармашек посередке, – для убедительности она ткнула пальцем.

– Мне на работу…

– Ну иди…

Противоположное работе направление было довольно своеобразным: когда ты сам – не работник, а скорее – работа, объект и субъект обусловливаются, действие – безусловно, все безусловнее. Так Каренина оживает, а текст и мы исчезаем, колеса и ползущие тени живут, а приведшее к ним, сюда, и то, что уведет от них, отсюда – расступается, образуя пространство, оно же – действие, да еще медлящее, когда хочешь быстрее. Кто медлит: оно или ты? Действие – медлит? Что, и хочет – оно? Возвращает себе тебя… Действуя, ты возвращаешься в стоящее, понимая, что никуда не шел. Никогда. Что, идя, стоял, а теперь, останавливаясь – несешься. И это не во времени, а во времени плюс пространстве.. Всё. Всегда. Почти уже в тебе. Все больше существуя…

– Ты сумасшедший. Я же… это же голограммы… я пошутила, – держит она его голову, прижимая к своей ключице, мало еще понимая, почему – в пустой ванне, как так случилось, больше еще слыша то, у себя внутри, взявшееся уже невесть откуда и все мешающее пониманию: «Убийство – членовредительство».

 

 

 

Ыаа э ыайэ а эа ааыы

(никогда не зевайте во время аварии)

 

 

– Что случилось?! Мы уже полчаса тут все…

– Не все.

– Что?..

– Не все, – постучав указательным пальцем по грудине, вошла в гримерку, захлопнув дверь.

«О том, куда попадают самоубийцы (а заодно, и откуда), вы услышите в следующей нашей передаче. До встречи, как всегда, в пятницу, в четырнадцать тридцать», – что?.. Эта привычка слышать не то. Этот радио-клекот, как перед выходом в открытый космос.

Во мне рождается художник… Вместо меня рождается художник – куда точнее, куда вернее выраженное перевоплощение. Пудра-помада – средства смущения, прикрытия метаморфоза. Все равно что подмигнуть или слукавить, подать знак к торпедной атаке: опыт – на дно!.. Въехать по морде учителю, продюсеру, ему посреди мирной беседы… Боже, как это давно пора сделать… Подправить бровь… Нет, ему – нет, ложь… такой большой мальчик, тигр в амнезии… бр-р-р! – как будет всем плохо, когда приступ пройдет… не путать Альцгеймера с Паркинсоном… нет, это жирно, потоньше… Очень большая ошибка – так считать. «Ты при мне так не считай…» Ну, что?.. Что, идти?.. Где ты, Аллен Делон в «Смерть распи…»

– Мы вот что сделаем…

А что мы сделаем? Режиссер растерянно смотрит на них.

– Ну… в принципе, ясно, – тот… у того… этот голос: элениум, валидол. Такой только у текста, только из одной книжки, только местами.

Оператор уже не спрашивает – дескать, не нам решать… Как глупо – лезть в пустую ванну…

– Я не понимаю… не понимаю, как… как после этого может быть что-то другое, не-это. Почему этого никто не помнит? Все вокруг живут так, словно чтобы и ты поскорей забыла. Сумасшедшие. Ты не пойдешь на работу?

– Я уже опоздал. Мне все меньше там что-нибудь нужно.

– Мне все меньше нужна я сама. Это же глупо – быть этим… суповым набором.

– Бульончик очень даже…

– Спасибо. Но так нелепо, правда. Кто-то… кто-то глупо пошутил.

– Гепардом ты была б куда как… шелковистая шкура, хвост…

– Закончим хвостом. Слишком я тебя знаю.

– Гепардом?

– Можешь совершенно свободно. Не переживай, я на твоей стороне.

– Снаружи?

– Ты о ребре?

– Когда сплошные вопросы, они уже – не вопросы? Да?

– Тихо, тихо, гепард.

– Ну, и где когти, клыки?..

– Ты убьешь меня. Когда увидишь…

Потом, позже, оператор не мог объяснить, почему не прекратил съемку, и только растерянно улыбался…

 

 

***

 

 

Режиссер Твердынский сидел в рабочей комнате у окна, на втором этаже… Проезжую часть отделяла от студии зона голых кустов и деревьев, а здание за дорогой, стоя невысоко, открывало простор, целиком заполненный тихо идущим снегом. Здесь же, на авансцене, над улицею, прямо за стеклом – снегопад чуть дышал: мириады крупных снежинок повисли в воздухе, нехотя перемещаясь все вместе к земле в вечернем, синем, по-настоящему, натурально синем, свете. Эта дырявая белизна, почти остановившаяся в неуловимо густеющей сини, изменяла, казалось, на лету ход времени: жизнь обретала скорость медленного падения с возможностью полного насыщения по пути всей той синевой, что только она могла вобрать. Становилась видна не горизонтальность, а вертикальность времени с ее под ложечкой притаившейся невесомостью…

Куда он попал с этой парочкой, кто ему ее подсунул? «Ее» – парочку, не ее, это ясно. Кто им подсунул его?.. Они все – что, покер? Внутри всего этого… в общем, это не жизнь, не-жизнь, и жизнь оттуда видна как… Хитрюги. Режиссеру стало трудно дышать. Столько лет… Столько лет… И одновременно стало легче с «его» героиней. Дело и в ней, и не в ней. Дело и в человеке, и не в человеке – вот если б эдак чувствовать себя! Не только сейчас – всегда… Стало бы ясно. Стало бы видно, где тебе быть и что тебе делать. Где ты и что ты делаешь. «Где ты был, бедный Робин, куда ты попал…» Он посмотрел на свои ладони, на левую, на линию жизни.

Замечательный фильм «Россини, или кто с кем спал». Вечное и возвышенное в нас разбивается о постель. «У меня от вас запор! Я хочу нормально…» Норма… То, что с ним сейчас, то состояние, в каком он уже полгода, – норма. Пожалуй, все, что через него сейчас идет, на него находит, нашло, в нем стоит, – все это сродни незнанию добра и зла, некоему исходному состоянию, не требующему ни вечности, ни потопа. Все живущие пребывают именно в нем, в этом состоянии. К чему это он? Это что – рай?.. Чушь. Рай – там, где появляется возможность. Альтернатива, искушение, где мнится страж в облаках-вдали и где ты то и дело срываешься… в облака… Ладно, не будем спешить. В конце концов, они лучше знают. Вот так. Не заметишь, как сделаешься документалистом…

– Счастливая пара – в которой секс совпадает с любовью.

– Что?

– Ты в сексе заходишь куда-то… во что-то, что уже, озираясь, не можешь назвать «любовью»… другое, да? А в любовь… если войдешь, не остолбенев на пороге, – ну, назови «сексом», попробуй…

– И вдруг – совпадение?..

– Видишь, как беспочвенно – совпадение… проваливаешься…

– Тогда твое «счастливая пара» – насмешка.

– Да нет, само счастье.

– Насмешка? Совпадение несовпадаемого?

– К твоему вопросу о взаимности.

– То есть?

– Воплощение дрима несимметрично. Взаимности идеалов, вроде бы, не наблюдается.

– Вроде бы?..

– Ну да… Вроде бы, луч просто не в фокусе, но одно из световых пятен несимметрично.

– Но симметрия возможна… Если…

– Если это луч.

– Что между людьми, что между любовью и полом… Луч? То есть… источник… причина… да? Дрим управляет постоянным сканированием, включая улавливание зеркальности встречного дрима? Почему же тогда взаимность – исключение, а не правило?.. Вырождение… Счастье – вырождение?.. «Все счастливые семьи…»

– Мы почти на пороге рая.

 

 

***

 

 

Неужели это боль в его глазах? Назови «болью» – все изменится. Но, похоже, да… она…

– Даже я?

– Даже ты.

– Западня?

– Не сама по себе – вместе со всем.

– Часть пейзажа?

– Это он – часть тебя.

– Разве ты – то, что можно поймать?

– Вместе с тобой – да, еще как. А один?.. Единственный способ не даться – не быть.

– Красиво: если ты есть – только со мной, то есть в западне.

– Со стороны, наверно, красиво. Я не о тебе – совсем со стороны…

– Значит, не всё – западня?

– «Со стороны» – это сам о себе.

– А сам по себе?

 

– Не безответно, слава богу.

Всё, даже темень из угла,

подсказывало понемногу:

так невесома и тепла

 

лишь та, чьи ладони смеют,

перелицовывая суть,

тихонько развести со смертью,

кого-нибудь с какой-нибудь.

 

– Я не помню… Кто это?.. Впрочем, не важно. «Кого-нибудь»?.. «Кого-нибудь»?.. – заставила-таки улыбнуться. И себя. – Почему именно это? Как ты их выбираешь?

– Ты сейчас сказала: «это»… Звучит и как «оно», и как «она».

– Вот так и выбираешь?

– Видишь, все просто, никакого выбора… Не выбор же, в самом деле: небо, земля, светила, трава, птицы…

– …гепард. Что, совсем никакого?

– Если слушать, что говорят – … Но если: как говорят – нет, никакого.

– Значит, стихи – как говорят?

– Стихи – кто говорит.

– А я? Ах, да… западня, – она виновато улыбнулась, и тут, под паузой этой своей улыбки, услышала находившие, как волна, на нее – не смысл слов, а сами эти свои слова:

– Дарить – больше, чем получать подарок. Пускай. Пускай западня. Пускай подарок, что не может исчезнуть. Я тоже вот не могу… Но – вместе… Разве есть… остальное? Разве оно… допустило бы все это? Давай. Давай относиться к нему не всерьез…

– Я и так… эти стихи…

– … не «с какой-нибудь», не «с какой-нибудь».

– Я… мы не можем выдумывать, выбирать.

– Вот и чудно: не выдумываем — не выбираем. У хорошего стихотворения должно быть название. Зачем выдумывать, правда? Там ведь прямо: мы побыли вдвоем – теперь нам все равно, что дальше. Да?

– Это… не мое.

– Да полно.

– Ей-богу…

– Тс-с!.. Что значит «не мое»? Вот объясни мне: что может значить «не мое»?

– Это значит только, что безопасно все, где автор с… со своей… притом что все остальное – в тар тарары.

– Таг’аг’ы… Помни, таг’аг’ы: я не шутила…

– Пошути.

– Что? Ты же знаешь: в чем я не сильна… – (он хмыкнул, действительно зная это ее… то, что она вытворяла с самым серьезным лицом, от какого дух захватывало больше, чем от самого действа)… – Слушай. Давай уйдем. Давай уйдем из этого романа, я больше не могу, он же глух, как тетерев.

– Кто? Автор? (Вот так шутка… «Над вымыслом слезами обсмеюсь…»).

– Я как в кривом зеркале: я – не я, изломы.

– Где?

– Что «где»?

– Изломы… Я попробую…

Кивая головой, сравняла его взглядом с тем: «Вы… все вы… все – одинаковы»:

– Сначала он: «…наполняйте… обладайте… владычествуйте…», а после – хлоп! – добро и зло не про вас. Ведь там и до вечной жизни – … Надо было что-то делать. И это не мое «надо». Какое же это «по образу и подобию»…

– Нам нельзя того, потому что ему – этого.

– Так ли? – она приоткрылась сверху. И те ее глаза на пару с его, глядя друг в дружку, пришли наконец к тому, что же не так… – А тогда какого тут делают все эти?