Том 4. Романы ⋆ Страница 11 из 24 ⋆ Книги Владимира Ю. Василенко

Том 4. Романы

– Кто это у вас тут со светом балуется? – вместо ответа поинтересовался я, отирая полотенцем Ритины ступни.

– А-а-а!.. Так это Фима чокнутый! Он не вообще чокнутый, а только на этом деле: ходит свет везде выключает. Выключатель, рубильник – все, что увидит. Мы его сюда не пускаем, в котельную. Ни-ни… Что ты!.. Я увидал – шуганул. Когда вы мылись… А может, и вообще. Что-то зимой долго его не было. Может, опять в район забирали, в больничку…

Я вздрогнул от Ритиного хохота: сидя на своей старой смене белья под накинутым мной полотенцем, тыча в меня пальцем, она, заливаясь, в конце концов довела себя до икоты:

– В боль… ничку!..

 

 

«Сквозь темное сплетение зелени просачивался голубой воздух, отчего лес (роща, сад?), казалось, висел самостоятельным островом, еще недавно летевшим бог знает на какой высоте и вот задержавшимся ненадолго у обрыва. Голубое приближалось трусцой и наконец, отвергнув листву, окатило головокружительным видом.

– Что там такое?

Внизу шумела вода – звук явно шел от трижды блестевшей на дне ущелья – там, там и вон там – извилистой темной полоски.

Он смотрел через соседнее плечо, так же приподнявшись на руках, и, видя все это – то, что вдали, и то, через что он смотрел, – не находил в себе никакого вопроса, словно, раз есть то, внизу, почему рядом не должно быть этого: идущих по оттенку к темной зелени ущелья длинных с рыжиною волос, разбивавшихся на рукава о ближнее к нему вздутие; лоснящейся на бледном солнце, пробивавшем остаток утренней дымки, гладкой округлости плеча; такой же округлой и гладкой щеки; мягко очерченного рта; скошенного на него, уставившегося, ни темного, ни светлого, испуганного глаза.

– Водопад, Рой. Не скули.

Оба встревоженных успокоились.

– То слышно, то нет, – сообщил тот из них, что поразговорчивей. Второй, улегшись, зевнул. – Откуда ты знаешь?

Как можно не знать?.. Спросивший, вроде, и не нуждался в ответе. Приподнялся на коленях, опасливо заглядывая в пропасть:

– Ах!..

Он поймал покачнувшегося – тот, оглядываясь через плечо, изучал его ни темным, ни светлым взглядом. Пожимая пойманное, вслушиваясь в щекотку накрывших руку волос, он заставил отвести взгляд, заставил тот снова бродить по ущелью, на сей раз медлительнее и безопасней.

Рой, поднявшись, подойдя, дважды сунувшись мордой, постояв с потерянным видом, отошел и снова улегся.

– Водопад? – уже не оборачиваясь, пойманный откинулся плечом, опрокидывая на спину, в траву.

Откуда он знал?..

Зелень противоположного склона всегда имела другой оттенок. Словно подзуживая. Здесь светлее – там гуще, здесь пасмурней – там яснее. Всматриваясь, он представил кого-то, кто, стоя там, вот так же всматривается в него. Ничего бессмысленнее, чем представить такое, и быть не могло. Оглянулся на хруст: цветноволосый (особенно на солнце) жевал, посасывая, плод и, по его примеру, расхаживая позади, Рой подбирал и осторожно подавливал в пасти найденное в траве. Откуда-то снизу вдруг потянуло по ущелью соленоватою сыростью. Подняв глаза, он увидел жующего все так же поодаль, но теперь прямо перед собой… К тому, на небе, поворачиваешься невольно… Когда подошел, тот уже доедал; поняв, повел за собой; не найдя ничего снизу, взгромоздился на нижние ветки; выпрямляясь, потянулся в небо, пробуя ногой воображаемую опору…

Вечер они провели у обрыва. Уставший не то обиженный пес, не показываясь, возился в траве под ближним из отступивших от обрыва деревьев, не меньше цветноволосого боявшихся высоты».

 

 

До ссоры у нас доходило только, когда я выступал за очередной ресторан, а она за экономию, чтоб растянуть юг как можно на дольше. Сдался я лишь тогда, когда она согласилась на этот, последний, – на скале.

Отложив и оставив в чемодане главные деньги, мы взяли с собой сумму, сулившую бархатный вечер. Долго варились на солнце у входа, медленно приближаясь к заветной двери, втягивая носами запахи блюд, мимо всей длинной очереди проносимых во дворец с летней кухни. Отойдя, я приблизился к невысоким перилам, окольцовывавшим замок. Внизу реяли редкие чайки. Море было спокойным. Лишь у самого подножья скал временами медленно и бесшумно обнажалась белая изнанка непроглядной, погрузившейся в тень, водной бездны. Прямо подо мной, с разведенными руками и ногами, тела двух отдыхавших на спине пловцов парили над темной пропастью, словно в небе под тучей. Голова закружилась…

– «Бастардо», пожалуйста… зелень… колбаски, – заказав, я с удовольствием вытянул под столом ноги: после двухчасового торчания на солнцепеке главным желанием было – не суетиться.

– И побольше воды, – вдогонку официанту бросила Рита.

– Комара оцеживаем, верблюда поглощаем? – отобрав у нее принесенный стакан, достал я из него божью коровку, тут же взлетевшую с моего пальца.

– Верблюд!.. – она прыснула и, сглотнув, захохотала, так же безудержно, как накануне, в котельной.

На нас оглядывались.

Полбутылки спустя я перестал замечать, кто на кого оглядывается, кто где в этом небольшом круглом зале бубнит или смеется. Разве что колокольчик, каким официантка предупреждала о себе, снимая с крючка бархатный «хвост» и поднимаясь прямо из зала по лесенке в «номера», мог отвлечь мое внимание от Ритиного лица на фоне подступившего к окнам неба.

– Только не говори, что ты вывел ее от обратного, – оглядываясь в окно, сказала она, – свою нимфетку.

Вино было незнакомым, всей новизной ударяло в висок. В сумерках выйдя из зала к перилам, я спокойно уселся на них, опустив глаза к морю, уже подсвеченному фонарем с пристани, и слушая краем уха рассказ кого-то курившего позади, у двери, о том, как когда-то давно какой-то цыган на спор сиганул с этой скалы, сверху кажущейся отвесной, и, не долетев до воды, разбился о выступ.

Спутавшись в темноте, сбившись с дорожки, мы, как оказалось, пошли на маяк, ежевечерне озарявший пробегавшим зеленым лучом «пол-океана», а теперь бывший недосягаемым там, за военного вида забором, от которого, нам почудилось, отделился и направился в нашу сторону автоматчик. Минуя одни, вторые заросли, дрожа от страха и путая след, мы скатились поглубже в мирную жизнь, с этой ее, от одного до другого санатория, нижней дорогой, подзвученной нам на радость ожерельем мелодий (от каждой санаторной веранды – своя). Вдруг я стал плохо понимать, что там, за ее руками, обхватившими меня, заставившими переступать в такт наведенной на нас сквозь деревья музыке. Что там за ними, этими ее руками… которыми она пыталась поднять мое лицо к своему… я не давал… нельзя было… По крайней мере, надо было ждать какой-нибудь другой песни, не этой…

Яростно-придушенный лай, вой, хрип заставил нас вздрогнуть: мирно бежавшие по ночной дороге навстречу друг другу собаки исчезли – вместо них появился огромный стонущий и подергивавшийся в темноте клубок!

– Сделай же что-нибудь!.. – не отрывая глаз от раскачивавшегося клубка, в каком две большие его части медленно перегрызали горло меньшей и нижней части, прошептала Рита…

Очнувшись, я заорал… те и ухом не повели… Выбежавший откуда-то из темноты мужик увесистым дрыном огрел по спинам бродячих убийц, тут же испарившихся… Уводимая мною за руку, Рита оглядывалась на совсем уже было простившуюся с жизнью, но спасенную мужиком шавку, оставшуюся, улыбаясь и косясь на нас глазом, лежать на дороге…

Сон отличался неспешностью, при которой время идет, кажется, с той же скоростью, что и наяву, – и это главное условие предельной правдоподобности происходящего, которая охватывает нас во сне крайне редко, может быть, всего несколько раз во всю жизнь… Я знаю: занавеска, натянутая вдоль коридора, отделяет то, что связано… что имеет отношение к жене – к тому, на что она надеется. Кстати, жена – не вполне Рита, даже вернее сказать… впрочем, кто ж еще?.. Проходя, я отодвигаю занавеску: всё на месте, двое вдоль и один в головах, поперек, и не дышат – видно сразу. Все-таки я приглядываюсь. Нет, не дышат. Ожидание есть, а надежды нет, как странно. Я не знаю всего, ведь это жена, ее хлопоты, можно только догадываться, сопереживать. Это не в полном смысле гробы – надо, чтобы все трое (кстати, практически одно лицо у всех, одна борода) лежали так, в полном покое. Прикрывая занавеску, иду дальше, по делам. Дел – полон рот: как обычно – хлопоты. В комнате сообщаю жене: «Не дышат». Сообщаю так, как успокаивают. Видно, это наше с ней состояние – на годы, навсегда: ожидание, но не надежда. Как хорошо, что она – у меня. Лучшая. Больше меня что-то знающая, но и – пусть, пусть так думает. Покой сердца. Мир. Дел хватает, весь день хлопочу: что? – как всегда, как обычно. Но вот и ночь. Надо идти, идти спать. Проходя, отодвигаю занавеску. Показалось… Один из троих, ближний… вдоль занавески… галлюцинация… не может… вдох?.. или?.. едва заметно: вдо-о-ох… вы-ы-ыдох… Помутилось в голове. Надо бежать, сообщить. Нет! Все точно?.. Вдо-о-ох… вы-ы-ыдох… Побыть, убедиться!.. «Товарищ…» – это мой… голос? А чей же! «Товарищ, – голосом пытаюсь вызвать отклик, движение ресниц, здесь, сейчас, вот сейчас, вдруг тот откроет… – Вы меня слышите? Дайте знак, если слышите…» Нет… не дает. Но дышит! Теперь уже ровно и высоко. Всё! Всё! О боже! Бегу в спальню: «… (какое-то имя, как я ее назвал? Не важно…), дышит! Он… он дышит!» О, ужас!.. – только теперь доходит весь смысл произошедшего, страшный, неслыханный смысл: значит, вера! Значит, всё правда! Не это, а то, то – правда! Почему же только один? А-а-а, это же… он самый к ним ближний… Что теперь будет?!

Я легко открыл глаза. Полное понимание только что произошедшего: мне открыли существование души… нет, хватит вилять… существование Бога… того, кто на самом деле, что на самом деле… Значит, всё будет. Форма, в какой это было сделано, уже волновала меньше, отступала на второй план – главным было то, что мне сообщили (мне!), что ожидает, что – будет. Как водят рукой, когда пишут что-нибудь стоящее, и оно, это ложащееся на бумагу, и есть настоящее, не ты, а оно – так и сейчас, то же чувство: словно смысл всего до сих пор не то чтобы неясного, но невероятного, хотя и давно известного, целиком, весь сразу вложен в меня этим сном, этой метафорой, объясняющей многое – всё, кроме самой себя, своего устройства и красоты. Можно всё разложить по полочкам, но придется действовать тогда со страшной скоростью, в результате чего не останется энергии жить. А выбирая жизнь, и так знаешь, что всё – есть, с тобой, в тебе, в мире, в будущем. Что же? Что произойдет? Что случится?.. Никогда мысль не двигалась с такой быстротой, записать было бы попросту невозможно, немыслимо, только так – ухватить на лету. Со мной случится то, что и с миром, но другие будут смотреть и внимать, я же – действовать. Уже – действие. Как? Какое?

Сна – ни в одном глазу. Шумело (дождь?.. море?..), побаливала голова, и лень было встать за таблеткой. И кое за чем еще. Встал… Улегся… Шумело… Порой что-то важное, что приносили сны, утром терялось. Но это, бывшее со мной… именно: бывшее со мной… случившееся чуть раньше, полчаса, час назад, уже было во мне, неотделимо. Я теперь не волновался, что оно может уйти, оставить меня. Я словно родился. Во мне появилось новое… не субъективное, не объективное – что-то вроде того. Что бы ни случилось, я чувствовал теперь свою принадлежность к чему-то большему, чем просто мир, в котором родился, вырос, который любил и наблюдал, наяву и забываясь.

Это связано, это будет связано с моим делом?.. Главное – способность и тренировка. Если ты… если в тебе нет… ты не посвящен… нет, проще – в тебе нет от рождения, как это… не та кровь! Кровь! Если кровь та (невозможно ее не услышать) – давай, бери, чёркай – думаешь, начинают с «Идиота», с «Макбета»? Никто. Шестнадцать лет лбом о стену… Постой: первое – ?.. Когда?.. Должно же когда-то прорезаться зрение! Пооткрываешь все, открытое две тысячи лет назад, тысячу, двести, сто, десять лет. Как эмбрион в утробе, все стадии пройдешь. И главное, всякий раз – открытие! Гений! Ура! Когда отлежится пару месяцев, и почти не вызовет раздражения – это уже начало. Когда начинаешь видеть, как это сделано великими, это уже кое-что. Наконец подловишь слабость великих. Дойдешь до топтания великих на месте. А тут и рука уже набита. О стену…

Во втором, предутреннем сновидении не было уже этого пронзительного реализма. Словно и в сон взял я с собой тот всеохватывающий покой, что сопутствовал первому моему пробуждению, что, вероятно, охватывает на вершине – земного рельефа или духа. Но так уж, видно, угодно сегодня небу, чтоб чудеса не оставляли меня и теперь. Поначалу они проявлялись только невольно, вскользь, словно всего лишь давая отдохнуть от обыденности – ну, например: кучка одноклассников (среди коих Королева и Мила в костюмах тигриц) выгребает картофель на овощебазе, и «тигрицы», улыбаясь нелепости своих нарядов, мотая усатыми головами-шлемами, стеснительно машут рукой… Изо льда, как из хрусталя, обледеневшая кошка, оборачиваясь ко мне, теплеет и наполняется цветом прямо на глазах – так, что, уже наполнившись, не останавливаясь, темнеет, чернеет и, разъярившись, прыгает, черною как смоль, мигерой – когтями ко мне на грудь!..

Вот. Вот то необычное, что я так же, как и главное, первое, ясно понес с собой утром, проснувшись: гуляю с волком на поводке. Туда, сюда, мимо овощехранилища. В кирпичной стене – дыра, и надо лезть туда, выше, на открытое место. Но волк как-то неуклюже, неловко взбирается, силясь перекинуть себя. Помогая ему, сам перевешиваюсь уже с той стороны, неловко накрывая его, оба мы – стараясь высвободиться из окошка в стене. Вот, вот оно: волк не просто скулит, похрипывая, я слышу в этом хрипе – слова! Да! Волк говорит! То, что я сам порой летаю во сне, – одно, но животное даже во сне, в реальности сна никогда еще не говорило! Ни разу! «Я… – сдавленно скулит волк, – у меня… болит спина…» Вижу: и вправду тот горбится, пригибая башку. «Спина… болит…» – «У тебя что, голосовые связки? Почему же те два другие молчали? Значит, не все?.. Значит, ты… ты…» Разоблачен! Немедленно, немедленно одолеть! Задушить. Извиваясь, тот бессилен под мертвою хваткой! Сипит: «Если ты… не убьешь меня, я уничтожу всё. Убей… Убей меня…» Мне приходится это делать (меньше смотреть ужастиков…). И мертвая хватка, действительно мертвая, не имеет права ослабнуть, хотя и вот же оно – ощущение, что животное – часть всего, такая же часть, как я сам, более того, оно же ведь – чудо!.. Боже… «Я узнал тебя, ты сатана…» – «Да-а-а…» – последнее, что выхрипывает под моими руками, исчезая со свету, зверь…

В пятом часу утра выйдя на крыльцо, глядя на море, уже не темное, уже бледно стоящее в высоком просвете между забором и приподнятою над забором лозой, я наслаждался покоем…

 

 

«Ливень лил так, что по траве пошло пеной! Сжав друг дружку, они оставили струям макушки, плечи и спины. Вода, бросившая их в объятие, старалась хлестнуть в лицо.

– Водопад? – на мгновение подняв глаза и осклабясь с усилием, один из них не успел поймать ответного взгляда, наглотавшись. Никакая листва не спасала.

Сидя у обрыва, промокшая сушила над паром, идущим от травы, волосы, отводя в сторону и пропуская сквозь пятерню, пока не была накрыта тенью, рукой, ворсом – в таком порядке.

– Тяжело…

– Что там? – встав теперь за ее спиной, мерно покачивались небо с ущельем.

– Маленький ты.

– Маленькая ты? – вслед за первым в жизни его вопросом последовал второй. Видимо, теперь уже не остановиться…

– Нет. Ты.

Давать жизнь… А он ведь был первым… Она будет давать, а…

– Ты что?.. А-а?..»

 

 

С абсолютно ясного неба на наши разгоряченные спины брызгал мелкий прохладный дождик, и объяснения этому не было.

– Посылает… на праведных и неправедных, – указуя перстом в чистое небо, ответил я на вопросительный Ритин кивок в мою сторону.

Наконец, перевернувшись на лежаке, в стороне, в нескольких километрах от берега, я разглядел зацепившийся за зазубренную вершину клок белого облака: брызги на пляж сносило оттуда…

 

– В парке Чаир распускаются розы, –

 

запел я поутру, когда мы бесконечными высокими ступеньками спускались к Нижней дороге, к этому, перед ней, торгово-закусочному пятачку, раскинувшемуся под дырявой, низкой крымской сосной: слева павильон с чебуреками, справа с чем-то еще, за дорогой – магазин и полупустой базарчик с гигантскими персиками и лиловым виноградом на прилавках. Сшагивая вслед за мной под эту мою песенку:

 

– Снятся твои откровенные позы, –

 

как всегда в последние дни улыбаясь, Рита оступилась, я вовремя ее поддержал.

– Куда мы сегодня? – спросила она, благодарно сжав мою руку.

– Можно, я сегодня побуду один?.. – огорошил я ее.

Не дожидаясь ответа, ускоряясь, я зашагал по Нижней дороге. Не то что я не вполне понимал, что делаю – просто отдавался ощущению чьего-то снисходительного подталкивания в спину: ожидавшее меня путешествие оживало во мне непрерывным, продолжительным жестом, я сам был этим жестом. Вскоре я оказался у маленького, утонувшего в зелени, окруженного людом почтамта, и пока пробирался сквозь люд и зелень, провел короткий и приятный телефонный разговор с кем-то далеким, успокоившим какую-то мою тревогу, не дававшую прежде, как оказалось, воли глазам. Я словно впервые увидел эту, в солнечных плямах, листву, остававшуюся прежней, но начинавшую – означать. Подходивший к причалу катер дежурным воем заставил шарить в кармане, ища на билет. Фыркнув и пустив на воду сизое облачко, морской трамвайчик, покачиваясь, как чайка, напомнив катящим всё в одну сторону волнам, кто они и кто он, отбежав от берега, развернув гору с зазубринами, медленно повел ее мимо меня. Гора означала… окружавший побережье высокий скалистый лимб означал, что всё оставшееся там, позади него, вероятно, по-прежнему существующее, еще может вернуться, как возвращается мир по пробуждении. Затем, чередуясь, одно за одним, исчезали – катер, причал, на каком я не так давно танцевал после осетрины на вертеле, ступени, по каким я теперь, сойдя на берег, взбирался, дорога с фургончиком, у которого я, кажется, перекусил, горка, с какой я снова спускался к берегу, поняв, что впереди на дороге – уже ничего… Побережье в этом месте, как и во многих других местах – вогнутою дугой. За спиною – обрыв с тропой и вдали – побелевший, уходящий под самое небо, скалистый лимб. Перед глазами – устланная мелкими камешками и отдельными валунами суша, облизываемая водой. Стайка рыбешек, иногда просвечивающая и тут же без остатка растворяющаяся в воде, легко проделала слалом между камней. Вместе с безлюдной бухтой отделенный царапавшим небо известняком от остального мира, я достался времени, прикинувшемуся морем. Тот самый свет, какой, вероятно, видят переживающие клиническую смерть, стоял передо мной наяву. Только идти к нему надо было не посуху, и эта условность и останавливала… Прямо передо мной в этом свете, в каком слились море и небеса, незримым текстом на прозрачных страницах стояла моя жизнь, которую я понимал, но не умом, начинавшимся с глаз…

Рита сидела на скамейке на набережной, рядом с причалом. Прикупив чебуреков, я подсел. Молча мы жевали в первых сумерках: она – давясь и борясь с обидой, я – благодарный ей за молчание.

 

 

«Третий день он скитался, уйдя вверх по ущелью. Почему не жить одному? Он ощутил укол под грудиною. Две мысли — не мысли поочередно всплывали в его незаживающей голове: “Ах, так!” и “Ах, та-а-ак…” Да-а-а… Ничто не одно… Даже когда ты один, ты не один. Но не то… не это… рядом, а не поймать. Не было… не было… Птицы не было… Птица есть… Трещит – крыльями? клювом? Улетела… Не то… Где? Где ее не было? “Где ее не было!” – поймал птицу за хвост! Ее не было… нигде. Ясно?.. Ее не было нигде. Ей давали жизнь, дали жизнь. Быть – это дали жизнь. Ущелье – дали жизнь! Небо – дали жизнь.

Не было… Какое оно?.. А вдруг…

Вновь оказавшись недалеко от обрыва, спрятавшись, он стал выслеживать; вот… нашел ее глазами. С ней лучше, чем без нее. Когда такой дождь, как тот, последний, совсем лучше. К ней тоже поворачиваешься невольно. Видишь ведь не во все стороны. А то, чего не видишь – не было? Нет… То, чего не увидишь, смотря во все стороны, и на себя с другой стороны, и насквозь через зелень, и закрывая глаза – вот это “не было”. Медленно он разомкнул веки, дрожа, словно не успевая выдернуть ногу из того, что увидел.

Навалясь на нее, осторожно обнимая, ее пропавший муж согревал ей ртом лоно:

– …на… улете… юрк… маешь… е… ва… тела…

Ну что ж. По крайней мере, лучше, чем “Рой”».

 

 

Дожевав, я поинтересовался программой на вечер, спросил, чего бы ей хотелось… Пока она пожимала в ответ плечами, а я отирал поочередно подаваемые мне пальчики, сперва той же, из-под чебуреков, бумагой, потом носовым платком, стемнело. Рядом в ночи взвыл катер, из радиорубки донеслись обрывки последнего призыва к отдыхающим не пропустить ночную морскую прогулку. Опять мы бежали, опять запрыгивали на уже движущийся вдоль причала борт трамвайчика, лихо отвалившего в качавшую черноту.

Трамвайчик был тем самым, на каком я совершил свое дневное бегство, и вез нас туда же, по следам моего преступления. Небо, скалистый горный лимб и море под ногами слились в одно – может быть, в то, из чего все и было сделано, давно, изначально, когда, вытягиваясь цепочкой, первые из отразившихся в воде береговых огоньков призрачно пробовали блестеть во мгле… Оторвавшись от Алупкинского причала вместе с последними подобранными пассажирами, по инерции дотянув вдоль берега до Симеиза, катерок, встав кормой к земле, носом к луне, на какие-то полчаса одарил нас иллюзией настоящего морского безбрежия: растаявшие за кормой неверные огоньки сменились куда более крупными и надежными, рассыпанными по всему небу огнями; соленая свежесть растворенных в воздухе брызг не оставила и следа в лобных пазухах от застоявшейся там кипарисовой духоты; по лунной дорожке, вдоль какой скользил наш корабль, в двух шагах от сидевшей у борта Риты то и дело скакали дельфины. Я хорошо видел, как один из них, вылетев из воды, растаял в воздухе, очевидно, попав в прозрачную страницу. Это было то самое место – мы сейчас были прямо в том месте, из какого в полдень исходил свет…

«Дома» пришел сон. Погружаясь в который, я оставался неглубоко от «поверхности» – настолько неглубоко, что понимал, что происходящее – сон, и перемещался в него, как зритель из темного зала в пространство экрана, воображая себя киногероем. «Фильм» – с привкусом фантастики не то мистики. Во всяком разе, мои полеты на стуле-вертушке вокруг сложного лабиринта невысоких, в два уровня, стен, проемов и выступов понемногу теряли формат реального облета человеком здания: я вдруг получал возможность наблюдать за надвигавшимися на меня поверхностями и предметами как за существующими, но свободно пропускавшими меня (или же какого-то летящего вместо меня наблюдателя: я появлялся и исчезал). Независимо от того, был «я» внутри или снаружи этого сложного двухэтажного здания, – «я» видел и то и другое, и свободно менял одно на другое, то есть становился неким почти потенциальным зрением, глазами реальности, очевидно, не нуждавшейся для того чтобы видеть ни в каком наблюдателе, но нуждавшейся во времени, ибо, как я сказал, сохранялось последовательное попадание в «кадр» поверхностей и предметов. Временами перемещавшееся в воздухе «ничье» зрение все же было моим. В один из таких моментов, когда я четко самоидентифицировался, на задворках обследуемого строения, невысоко, на уровне первого этажа, я обнаружил узкий проход между кирпичными стенами (упоминаю кирпич, потому что не знаю, что важно, что нет), войти в который я не решался. Нерешительность была узнаваемой. Я понял, что все это уже было со мной… что я решился теперь войти в коридор и лечу сейчас по нему на своем стуле-вертушке, повторяя то, прежнее… что мне ни тогда, ни теперь не следовало этого делать… что коридор вот-вот кончится. В конце коридора стул мой затормозило, левитация прекратилась: я приземлился на стул, опустившийся подо мной перед незримой границей, отделявшей преодоленный коридор от ничем не покрытого сверху (на дворе была ночь) дворика-тупика с затворенною справа в стене дверью. За дверью угадывалось небольшое, низкое, возможно уходившее частью в землю, помещение, комната. Оно-то и было причиной прекращения полета. Вблизи него не действовали законы сна.

Открыв глаза, я продолжал испытывать… нет, не ужас – исходившее от скрытого за толстыми стенами пространства, возле которого я оказался там, во сне, уже не впервые, лично мне не угрожало (во сне – может быть, оттого, что там в этот момент я уже не был собой, а наяву – понятно почему). Не ужас… Очнувшись, я продолжал помнить, что достиг во сне понимания того, исходившего от стоящего за запертой дверью пространства, концентрированного противостояния свету, которое у людей считается злом. Именно так: «понимания» и «считается».

Я помнил, что во сне узнал всё. Больше нечего. Всё. Я понимал, что произошло это во сне и что, если я и переживу нечто подобное снова, если даже запомню, что к чему, это тоже будет во сне. Но я также понимал, что, несмотря на вторичность сна, не исключается, что добытые в нем разгадки применимы и к яви. Какое-то новое соотношение… не двух миров, объективного и внутреннего – а вообще всего, всего, с намеком на общий источник… возникло и погасло в моем сознании, разорив царивший в нем порядок, как бы боявшийся сразу себя восстанавливать…

Последняя полноцветная картина покидаемого нами юга: лиловый лук у Аю-Дага. Связки лилового лука, развешенного на деревянных пирамидах у дороги.

В среду вечером мы сходили с поезда уже дома.

– Не берись за поручень, грязно, – подхватив ее, я вдохнул железнодорожно-Ритину смесь с еле слышной кипарисовой отдушиной.

Чтобы придти в себя после юга, первую ночь мы решили провести каждый у себя. Сойдя с троллейбуса, мы долго расходились под острым углом. От остановки до ближайшего дома я мог видеть ее, шагавшую туда, к школе, к себе…

Обычные перед сном (уже наполовину во сне) мысли… У Адама и Евы не было детства… Там, по возникновении души, все было можно и, видимо, именно поэтому ничего не происходило (еще как происходило!)… Тепло – это то, что уже все предполагает, но в чем всё уже – есть. Значит, есть границы и пропасти, и водораздел, и последняя светлая полоска морской пленки на гальке? Значит, есть. То есть, нет… Сказано – значит, есть. Через что не переступить. Но море-то знает… Но ты не в нем. Выходит, она мне – не море?.. Не совсем так… И где я окажусь со всем этим?.. Тот… самоликвидировался… она теперь будет не с ним… А я?.. Что я буду делать? Она что, специально все это, специально еще и со мной, чтоб шизофрения накрыла реальность, чтобы нам всем оказаться внутри, как я – на морском берегу, между скалами и всепоглощающим светом? Уступить? Допустить действие вокруг себя, дать себя вовлечь, стать персонажем, понемногу запоминая, рассказывая самому действию о нем же?.. Так значит Шехерезада не – тех убаюкивала, а просто-напросто проговаривала в ответ, как ребенок склонившемуся взрослому то, как она поняла, что ей только что рассказали!..

Судя по пустым дворам, которыми утром я шел от своего дома к Ритиному, было или до семи или после девяти. Пыльный свет от окна, полого легший в подъезде на лестницу, подсказал, что, скорее, – первое… Вот здесь, в этом месте на лестничной площадке, мы столкнулись. Здесь она качалась передо мной, как горизонтальный маятник, то выше, то ниже. Отсюда я погнал ее вверх, к двери… Надо будет тихонько открыть и, чуть что, посидеть в комнате, дожидаясь, пока она встанет… Может, самому удастся уснуть.

Ключ долго не хотел лезть в замочную скважину. Борясь с замком, я даже не сразу понял, что дверь наконец открыта. Стараясь не скрипнуть, я сделал пару шагов по темной прихожей и скинул обувь.

Квартира была пуста. Отремонтированные комнаты смотрели голыми стенами. Носки липли к блестевшему, в очередной раз, вероятно не так давно, выкрашенному полу: я уловил остаточный запах краски, вечный предвестник головной боли. Вернувшись к двери, я убедился, что ключ к замку не подходит: дверь попросту была не заперта – возможно, распахнута с вечера настежь для проветривания (взять в квартире нечего) и позже прикрыта кем-нибудь из «заботливых» соседей.

Значит, вчера ей пришлось ехать со мною с самого вокзала…

В подъезде, спускаясь, я оставил на подоконнике ставший ненужным ключ.

 

 

 

Воскресенье

 

 

 

Она пошевелилась во сне, я протянул руку, чтобы ее приобнять, точно так же, как месяц назад потянулся к мышане, чтоб переместить курсор на завораживавшее меня слово «Блоги». Подозрение, что там, где действительно все происходит, на деле не происходит ничего, вызвало легкий озноб… На часах видака в темноте светились голубенькие «5-28». Я поспешил утопить озноб в ее тепле.

– Я думаю, – протянула она за завтраком, – он… практически лыс… совершенно босое лицо… животик… спирохетические ножки… что еще?.. а настоящее имя, я думаю…

– Какие?.. – подавился я кефиром.

Повторив, она пояснила:

– Тут – или в тело, или в чувство…

– Спасибо за комплимент, – отозвался я.

В тот момент, как я понимаю, и началась моя писанина – с руки, потянувшейся к «Блогам». То, что заставило меня тогда это сделать, – именно это и сейчас водит моей рукой (на самом деле – двумя руками, меньше того – двумя пальцами, тюкающими по клавишам). Меня зациклили. Я теперь ничего не могу делать без того чтобы сделанное тут же не вогнать в виртуальность. Самое изводящее – необязательность всего этого для меня самого. Я словно делаю то, чего делать, в общем-то, не должен, но вот… почему-то оно происходит. Почему-то возникает, строка за строкой, эта лезущая на свет рефлексия или как там все это называют…

– А у тебя какие ассоциации?

Я пожал плечами:

– Ты что, действительно думаешь, что внешность автора каким-то образом выражается в тексте?

– Допустим, если ты тоже… сподобишься… снизойдешь… а нет никаких оснований, что… ну, признайся: что-нибудь в этом роде уже имеется… две-три странички… полторы… наверняка же там у тебя герой обнимает героиню во сне… прижимается…

– При чем тут внешность?

– Ему холодно, потому что он, то есть ты, большой, большая поверхность тела.

– А он, Босое Лицо, тогда не большой?

– Что, у больших не бывает животика? Спирохетических ножек? – вывернулась она, уставясь на меня с этой своей улыбкой.

– Ты… – вырвалось у меня… и еще кое-что… и мы никуда не пошли, ни в ботсад, ни в зверинец, как планировали еще с вечера.

Первый зверинец был неделю назад. Сегодня должен был быть второй и последний: назавтра звери уже собирались, складывали клетки…

Месяц назад зайдя в «Блогах» на какой-то форум или как это называется… среди всей шелухи словесной я задержался глазами на единственной фразе, на обрывке фразы, на завершавшем фразу придаточном предложении: «…что за вторником следует не только среда с четвергом, но и, когда-то названное так, воскресенье», заставившем ознакомиться с предложением целиком… потом с абзацем… потом с предметом обсуждения… с мнением о предмете автора фразы и наконец, неделю назад – с самим автором. Фразы.

У парадного вагончика, служившего кассой, под ногами сочно чавкало, наводя на мысли о крупных представителях фауны, вероятно, это болото и устроивших. И детки, и родители следом за ними лезли через грязь к кассе, не раздумывая. Так же, как нам рядом с животными становится не вполне удобно в человечьей шкуре – может быть, им тоже передается от нас что-то такое, что-то схожее с мыслью… с духовностью… с неожиданным чувством собственной наготы… На излете умозаключения я понял, что смотрю на остановившуюся у грязевого фронта девицу, с сомнением разглядывавшую оттуда мои наполовину покрытые жижей боты.

– Я не брал билеты, так что… – очертил я рукой горизонты. – А туфли легко отмыть в первой же луже…

Я еще не окончил фразы, как она полезла ботиночками в жадно смокнувшую под ней глину.

– Как вы меня узнали? – спросил я в очереди у кассы.

Она мимолетно подняла глаза к небу, и я зачем-то тоже туда посмотрел.

Скотина оказалась не такой и запущенной, больше наводящей на мысли не о рабстве, а об одиночестве.

Переходя от клетки к клетке, мы осторожно продолжали «чатиться». Я склонялся к тому, что вторая часть вот уже третью неделю обсуждаемой нами вещи слабее первой, коей можно бы и ограничиться. Она соглашалась, только повторила два или три раза, что следует дождаться завершения трилогии. Я сдержанно, как это принято, когда не знаешь толком, что сказать о вещи, хвалил язык, она не спорила. Воодушевленный, забываясь и увлекаясь, основательно просеяв сюжет, я, как мне казалось, понемногу убедил свою спутницу в недостоверности всего предлагаемого нам в продолжении, особенно на фоне событий первой части.

– Да и в первой… наворочено… – покрутила она то ли мнимой лампочкой в руке, то ли пальцем у виска.

Сбитый с толку, я замолчал, уставившись на тершийся передо мной в разрезе между досками мохнатый бок.

– Я все гадаю, как он может выглядеть… – протянула она, глядя туда же.

– Герой?..

– Автор. Вас разве больше герои интересуют? Я как-то думала, мы…

– Нет, конечно! – перебил я, срочно переходя на игру вторым номером и подбирая, что бы такое ляпнуть покруче, понеоднозначнее… – Беллетристика – не мемуары.

– Мг… – кивнула она.

Мы не спеша перешли от деревянного загона для травоядных к металлическим клеткам хищников.

– Я, кстати, обе части объединила, сформатировала, – обернулась она ко мне. – Могу скинуть. Тогда страницы будут одинаковы. Только мой сервер что-то эти дни барахлит.

Порывшись в карманах, я протянул флэшадь. Маячивший за прутьями тигр (тигрица), боднув клетку, уставился на протянутую мной фитюльку… Она посмотрела, но не взяла.

– Я эту стрижку сегодня сделала, – сообщила она, сунув руки в карманы.

Не зная, что отвечать, я молчал.

– Сессун. Семидесятые годы… Цвет – мой, натуральный.

Зверинец заканчивался. Становился тем, чем и следовало – фоном. Впечатление, какое произвело на меня знакомство, было странным. Я не мог однозначно сказать себе, нравится ли она мне, но если… если бы это стало возможным… все произошло бы без малейшего неудобства для нас. Для нас обоих – я почему-то так думал. Без малейшего пафоса. Хорошо это или плохо?..

Мобильник забулькал у нее в кармане.

– Алё-ё-ё… – стоя на свету, подставляла она мне глаза в качестве зеркала… хоть причесывайся (они у нас одинаковые – «сто тридцатый “Мерседес” небесного цвета», волосы же – полный контраст, как в продвинутом Голливудском продукте: мексиканка, северянин). – Хорошо-о-о… Хорошо-о-о… Да-а-а… Ну все-е-е, пока-а-а…

На выходе, за последним вагончиком, мы едва не столкнулись с верблюдом, высокомерно (пока там, позади, суетились вокруг очередного испуганного, поднятого на неожиданно большую высоту седока) жующим пустым ртом прямо над нашими физиономиями.

– Он сейчас плюнет… – огибая морду с огромными ноздрями, прижималась она ко мне, понимающему, что плевать вот так, в упор, нерационально, и не спешащему потому создавать дистанцию…

Едва не в обнимку, мы быстро прочавкали через грязь куда подальше.

– Ой… – глянула она на свою обувь.

Вырвав пук травы погуще, я склонился над лужей с отраженным в ней дамским ботинком. Из нагрудного моего кармана выскользнуло что-то небольшое (и оттого урон на мгновение показался не страшным), уже в мутной воде оказавшееся мобильником, моим новым «Разером-вэ-третьим», заставившим меня ради себя полтора месяца недоедать, экономить.

Промокнув «Разер» платочком со всех сторон, я включил его, убедившись в глобальном сбое.

– Зачем ты… Немедленно выруби!.. – увидав, закричала она; руки ее зависли над моими. – У тебя есть фен? К тебе далеко?

Три трамвайные остановки до дома показались вечностью.

– Подожди… – в прихожей меня цапнули за руку.

Тяжело дыша, мало что видя и думая только о фене, я услышал щелчок и вслед за тем, после двух-трех отдающих нафталином аккордов – эти строчки, гулко, как из-за стенки, донесшиеся откуда-то с ее груди:

 

«Для меня нет тебя прекрасней…» –

 

и так далее…

Меня разбирало, что-нибудь ляпнув, поскорей перевести все в шутку. Ничего не происходило. Песня лилась в окружавшей нас полутьме.

– Папа!.. – кинул я в коридорную пустоту, скидывая ботинки и устремляясь в покои.

Она появилась в дверях, когда я уже с минуту усердно елозил феном над моим бедным «Разером».

– Не расплавь, – подсказала она, стоя в дверях, и я отвел фен подальше.

– Папа!.. – вдруг прокричала она писклявым голоском, подделываясь под меня.

– Уехали… уже… – собрав волю в кулак, сказал я так, словно все шло лучше некуда. – В санаторий.

– Надо же… Не повезло, – усаживаясь рядом, отозвалась она.

– Не повезло? – дурачком переспросил я.

– Да… Не повезло.

Я молчал и думал: уйдет – и ладно…

– Если книга не может ожить сама, почему бы ей не помочь… пожить в ней…

Мог бы мобильник говорить – уже бы орал от ожогов.

– Ну, хватит… – вновь услышал я рядом с собой.

Я решил: она сейчас встанет. Оказалось, это относилось к мобильнику с феном. Фен был отложен в одну сторону, мобильник в другую, ей на колени. Исправить ошибку… Нога оказалась сильнее, чем можно было ожидать, никак не хотела отставать от другой. Искоса глядя то на меня, то на мою руку, она, казалось, ни в чем не участвует. Одно только ближнее ко мне плечо дергалось, напрягаясь.

Утром я с трудом оторвал голову от подушки: ожил мобильник. Не мой, конечно, ее. Потянувшись, достав, поднеся к лицу, я вдохнул его весь, целиком…

Час спустя я все никак не давал ей оторваться от меня, и она каждый раз тихонько смеялась… Я уж думал: избавил ее от этого извращения – «пожить в книге», когда вдруг услышал:

– Помнишь это: «…освобождая понемногу фронт работ»?

Ослабив хватку, вздохнув, я выпустил ее. Не нравилось мне это… Упав на спину, она лежала рядом с закинутой за голову рукой. Запах, взяв меня приступом, исчезал, становясь моим собственным.

– Что за санаторий?

– Да так… это мы называем…

– И все же.

– Бабка одна в деревне – и весь санаторий.

– Бабка одна в деревне… – повторила она, опершись на локоть.

– Мама, может, останется, отец через пару дней вернется. Всю неделю собирались. Я думал, они всё еще не свалили. Вчера.

– Бабка одна в деревне… – провела она пальцем по моему носу. – У тебя что, мать деревенская?

– Почему деревенская? Городская.

– Не хочешь говорить, не надо, – бабочкой выпорхнула она из кокона простыни, в одних тапках полетев на свет, к окну.

– Ты бы не очень тут… – начал я, наоборот, кутаясь.

Она оглянулась…

Прошла неделя.

Сегодня, ни в ботсад, ни в зверинец, мы снова не вышли, а к вечеру из «санатория» вернется отец. Впереди, правда, еще целый день.

– Чем займемся? – присел я к ней на диван, толкая легонько плечом.

Наморщив лоб, она задумалась:

– Как всякая женщина, я… не клептоманка, а как это… – повернувшись, я не нашел смешинки в ее взгляде… – не подтибрить, а порыться… Ты разве никогда не рылся в чужих вещах?

– Ничего не имею против того, чтобы порылись в моих носках. Сделай одолжение, – окинул я комнату широким жестом.

– Может… составишь мне компанию?.. – оборвав себя, она вздохнула. – Ты даже не представляешь, что это такое – копаться на пару в чужом… Впрочем, я пока тоже…

– В чужом? – начало до меня доходить. – Ты что, совсем съехала?.. Вон бери, шмонай все, что в комнате, мало? Если надо, я выйду. Все, что найдешь, твое.

– Правда? – хихикнула она. – Значит, эти скользкие колечки в пакетиках, что в среднем ящике под трусами, теперь мои?

У меня отлегло от сердца. Щелкнул дверной замок. Отец появился раньше времени.

– Он у тебя как, – положила она голову мне на плечо, – продвинутый?..

– Сейчас узнаем, – заставил я ее встрепенуться. – Да сиди ты, нормальный…

Вызвав меня через дверь, выслушав, отец интереса к моей подружке не выказал, но я догадывался, что, останемся мы с ним одни – непременно услышу что-нибудь: «Только мы с мамой за дверь – тут же кто-нибудь в дверь», как уже услышал когда-то. «Тут же какой-нибудь зверь», – прозвучало у меня в голове уже в моей комнате.

– Главное – вести себя достойно, – проведя ладонью по воздуху, уселся я к ней на диван.

– Морально дала… – прошептала она и, прыснув, зажала рот рукой, косясь на меня. – Представляешь…

– Сплошь и рядом.

– Ты что, серьезно?..

– Основная движущая сила прогресса. Мысленное соитие.

– Какой серьезный молодой человек. Молодой человек!

– Что?

– Ты молодой или человек? – снова хихикнула она, и у меня почему-то возникло ощущение, что рано или поздно родительские покои будут обшарены.

– Представляешь, – продолжала она дуреть, – иду мимо кинотеатра, афиша: «Волшебник. Художественный фильм».

– Ну?..

– Иду обратно, пригляделась: «Не волшебник», – ее разбирало уже по-черному.

– Всё?

– Нет… – она никак не могла пробраться сквозь эти свои хи-хи-хи-задыхания. – Иду вчера… «Так… Так… Так волшебник… или нет?»…

– Тяжелый случай, – погладил я ее упавшую ко мне на колени, вздрагивавшую голову. – Особенно если учесть, что ты уже неделю никуда не выходишь.

От последних моих слов ее затрясло еще сильнее.

– Яичницу будете? – сперва спросил, а потом неуверенно постучал в нашу дверь отец.

– Будем! – из последних сил успела хрюкнуть она, уползая с моих колен и зарываясь под заходившую ходуном простыню.

– А как же теперь выходить, если надо? – вдруг показалась из-под простыни, как из-под косынки, ее неожиданно обеспокоенная физиономия.

– Ну… просто скажешь перед тем погромче…

– Что скажу?

– «Я не кушать, я не пить, – подумав, озвучил я, – я немножечко отлить».

– Как ты себе это представляешь? – ясноглазость… эта ее ясноглазость…

– Что «это»?

– «Немножечко»…

Ближе к вечеру, сидя на уже заправленном диване, мы не спеша, вдумчиво обсуждали текст, сведший нас. При этом во мне (и я подозревал: в ней тоже) понемногу росло и укреплялось чувство: всю неделю только этим мы и занимались…

– А ты как на эту вещь набрела? – спросил я, в свою очередь.

– Брела, брела… и набрела. В комнате на экране стояло. Продолжение.

– Предки, что ли, оставили?..

– А что, твои не читают?.. Мать подошла, прочла из-за плеча, так ей дурно стало… Сидит на диване, глаза навыкате, отец – в дверях… нет чтоб помочь… Предки все немного того, согласен?.. Я понимаю, они одной ногой уже в коммунизме были, а тут… моральный беспредел…

– Что ж ты этот беспредел матери предлагаешь?

– Я? Предлагаю? Она, как привидение, сзади нарисовалась, из воздуха. И потом… пусть привыкает.

– Я вообще-то не понимаю, что там в продолжении такого… – заметил я. – Ты сказала: продолжение?

– Да не помню я, – мотнула она головой, – что там такого… А твоя мать как бы среагировала?

– Моя мать не по этой части.

– Проблемы?.. – спросила она, я не ответил. – А отец?

– Я его и с книжкой-то в руках ни разу не видел…

– Он не обиделся, что мы не вышли?

За окном безнадежно темнело. Становилось ясно: вот-вот придется наконец оторваться друг от друга. Оба мы уже подспудно ждали этого, как ожидаешь всего неизбежного.